Кто-то живет настоящим, кто-то устремлен в будущее. Кто-то склонен жить воспоминаниями. Своими и чужими. И потому, что считает, что «хорошо там, где нас нет», и потому, что в настоящем много чего не устраивает, да и к будущему относится с большим подозрением. Возможно, все дело в темпераменте и воспитании.
Как бы там ни было, сегодня нам хочется предложить вашему вниманию отрывок из воспоминаний выпускника мужской гимназии Брест-Литовска Израиля Моисеевича Штейнгауза «Сто лет назад» о ее директоре – Иване Константиновиче Бельговском и концерте великого русского композитора, пианиста и дирижера Сергея Васильевича Рахманинова. Концерт этот случился в нашем городе за месяц до начала Первой мировой войны. С нее, как многие считают, и начался многострадальный двадцатый век.
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ И.М.ШТЕЙНГАУЗА
Он был директором нашей гимназии – действительный статский советник Иван Константинович Бельговский. Был он высок, худощав, с седоватой головой и седой лопатообразной бородой. Выглядел он очень суровым. Голоса никогда не повышал и всегда очень вежливо отвечал на приветствия. Мы, гимназисты, не то что боялись его, но робели перед ним, хотя он никогда не устраивал разносов, а если изредка и делал замечания, то очень вежливо и тихим голосом. Все очень уважали его. В нашем классе он преподавал математику (алгебру) и, надо сказать, заинтересовал своим предметом всех.
Мое сближение с ним произошло при весьма драматических обстоятельствах.
Русскую историю нам преподавал некто Прокопович Иван Поликарпович –
весьма гнусный тип. Был он одним из руководителей местного отдела Союза русского народа имени Архангела Михаила, отменным черносотенцем и гадиной. Его никто не любил. Как-то в мае 1914 года он вызвал меня к доске рассказать о событиях Смутного Времени. Когда я заговорил о возвращении Лжедимитрия в Россию, Прокопович вдруг потребовал, чтобы я вместо слова «поляки» употреблял прозвище «ляхи», а полек называл бы «полячками». В классе у нас было восемь поляков и один литвин. Я отказался выполнить требование Прокоповича. Он очень обозлился и, обернувшись к классу, заявил: «Видите?! Вот какая коалиция – жиды, и поляки, и все прочие инородцы!» Я не сдержался и во весь голос сказал ему, что он ведет себя не так, как подобает порядочному человеку и, тем более, преподавателю. Разъяренный, с побагровевшим лицом, он заорал на меня: «Ты еще и учить меня будешь, жидовская морда!?»
Это и даже обращение на «ты» были неслыханным делом. И тут произошло неожиданное — весь класс, как один человек, поднялся, и все 36 учеников застучали партами и закричали Прокоповичу: «Вон из класса!» Это уже был бунт. Грохот, крики и свист разносились по гулким коридорам гимназии. Прибежал инспектор Павел Яковлевич Дубовой, тоже человек малоприятный. Он потребовал прекратить шум. Но ответ был один – пока Прокопович в классе, шум не прекратится. Дубовой убежал за директором.
При входе Ивана Константиновича шум оборвался. На вопрос директора, что произошло и в чем было дело, неожиданно первым вызвался ответить Бондарчук – сын уездного исправника. Был он щеголь и крайний монархист, и, казалось бы, ему до случившегося не было никакого дела. Бондарчук сказал директору, что Прокопович вел себя недостойно: то, что допустимо в извозчичьей чайной, недопустимо в гимназии, особенно в «шефской» (наша гимназия была имени Цесаревича Алексея), а потому класс просит устранить Прокоповича от преподавания в нашем классе. Вслед за Бондарчуком поднялся А.Плотников, наш лучший футболист, сын директора недавно построенного спирто-водочного завода. Он заметил, что Бондарчук слишком смягчил оценку поведения Прокоповича, который вел себя, «как пьяный хам». А затем мой приятель Стасик Невинский высказал то, что мы все про себя давно знали, — Прокопович совершенно некомпетентен в преподаваемом им предмете.
Директор попросил Прокоповича уйти в учительскую. А затем предложил классу успокоиться и выделить четырех представителей для подробного изложения ему в присутствии инспектора, Прокоповича и двух преподавателей (по указанию класса) подробностей происшедшего инцидента. В четверку вошли названные ученики, а также Троепольский — сын законоучителя, священника Троепольского. Меня, как пострадавшего, они пригласили с собой.
Разбирательство началось в кабинете директора. Присутствовали сам Бельговский, инспектор Дубовой, Прокопович, протоиерей Антоний Троепольский и учитель естествознания и географии Ф.Ф.Галюн. Прокопович снова сорвался – возобновил оскорбительную ругань. Директор приказал ему удалиться.
После опроса учеников было решено перенести дело на педагогический совет. Отпуская нас по домам, Иван Константинович попросил нас всех держать происшествие в тайне и даже дома не рассказывать о случившемся.
На следующее утро он пришел к нам в класс и объявил, что Прокопович больше в нашем классе преподавать не будет. Он также потребовал, весьма категорически, не повторять впредь подобных демонстраций: в случае же каких-либо недоразумений заблаговременно сообщать ему лично либо инспектору. А мне он приказал явиться к нему в кабинет после конца занятий.
Когда я пришел к Бельговскому, он кивком головы предложил мне сесть, отвернулся к окну и сказал: «Вам едва минуло 16 лет, а Ивану Поликарповичу уже около 60-и, и вы вполне могли бы удержаться и не делать ему замечаний. Тогда бы и он не сорвался, и не было бы всей этой неприятной истории». Я тут же возразил ему, что он говорит не то, что думает. Он повернулся ко мне и ответил: «Правда, я так не думаю, но так думает большинство педагогического совета, а это для вас должно быть немаловажно. К тому же Прокопович и инспектор Дубовой на совете потребовали вашего немедленного исключения из гимназии. Заступились за вас только Ф.Ф.Галюн, Ф.И.Гейнце и протоиерей Троепольский, да совершенно неожиданно ваш классный наставник И.И.Малиновский, который постоянно мне жалуется на вас. Пока же решено предоставить Прокоповичу длительный отпуск и скандал считать как бы неслучившимся».
После этого, как бы между прочим, Иван Константинович начал проверять мои познания по всем предметам. Поинтересовался он, люблю ли я чтение, что именно читаю и кого из писателей люблю больше других. Я ответил, что больше всех люблю Чехова, особенно его «Степь», «Счастье», «Душечку», «Егеря», «Пастуха», еще что-то, чего сейчас не помню. Он очень удивился и спросил: «А как же Толстой?» Я отвечал, что Толстой, несомненно, великий писатель, но мне по душе больше Чехов. Назвал я также бунинскую «Деревню», прочитанную незадолго перед тем, его же «Ночной разговор» и Гарина-Михайловского – «Три года в деревне». Иван Константинович осведомился, какой из романов русских авторов XIX столетия я считаю наилучшим. Не медля ни секунды, я ответил: «Господа Головлевы». Услышав мой ответ, он даже руками всплеснул и заметил, что, несмотря на мои 16 лет, вкусы у меня, свойственные пятидесятилетнему.
Затем разговор перешел на музыку. Я не скрыл, что очень люблю ее, но настоящей хорошей музыки в Бресте не услышишь – нет в городе ни симфонического оркестра, ни камерных ансамблей, а у духовых военных оркестров репертуар в основном состоит из маршей, вальсов, оперных попурри да легких увертюр Россини, Тома, Зуппе.
Внезапно Иван Константинович поднялся и пригласил следовать за ним, в его квартиру. Она помещалась тут же, в здании гимназии. Вслед за ним я вошел в большую комнату; в ней стоял рояль. Бельговский сел за рояль и сыграл два ноктюрна Шопена и его же фантазию-экспромт. До этого мне никогда не приходилось слышать такую великолепную игру на фортепьяно, да и инструмент был великолепен – концертный рояль Бехштейна. Я не удержался от выражения восторга, и это еще более подогрело Ивана Константиновича. Он продолжил элегией и прелюдом до диез минор Рахманинова. До сих пор не могу забыть впечатления, произведенного этими вещами.
Окончив играть, Иван Константинович оборотился ко мне и спросил, как же это я при всех моих познаниях не учусь на круглые пятерки и не являюсь первым учеником. Я замялся, но, сам того не ожидая, не удержался и рассказал ему обо всем, что происходило в нашем доме, и о своих планах. Я собирался уйти из гимназии, закончив шестой класс, на зубоврачебные курсы и поступить учеником к дантисту, лишь бы не жить дома.
После моих признаний Иван Константинович как-то даже оторопел. Но вскоре принялся отговаривать от моего намерения. Он пообещал, что с августа месяца он мне устроит хорошую кондицию в очень приятной семье. (Кондицией называлось место домашнего учителя, в обязанности которого, помимо преподавания, входило отчасти и воспитание). Оплачивалось это очень хорошо: 40-50 рублей на всем готовом. Пока же, до его отъезда в отпуск, он попросил меня приходить к нему почаще, а если возможно – ежедневно.
Упрашивать меня не пришлось. Я ежедневно приходил, а он за время этих посещений проиграл мне почти все сонаты Бетховена. И тут, как по велению свыше, случилось чудо. Проездом из Москвы в Варшаву на единственный концерт остановился в городе симфонический оркестр под управлением С.В.Рахманинова. Разумеется, Иван Константинович добыл билеты для себя и для меня. Вечером, в начале июля по старому стилю, состоялся этот концерт в летнем городском деревянном театре.
Исполнялись «Остров мертвых», Второй фортепьянный концерт и Вторая симфония Рахманинова. Мрачные непривычные мелодии «Острова мертвых» сначала даже отталкивали меня от этой музыки, но затем, когда скрипки, взлетев, запели о бессмысленности и отчаянии существования, у меня спина захолодела. Иван Константинович беззвучно плакал, не скрывая слез. Такого исполнения «Острова мертвых» я уже больше не слышал. Приближалось лишь исполнение этой вещи Бруно Вальтером в 1923 году. Светланов же играет ее очень грубо и неприятно. Конечно же, я понимаю, что на меня произвело впечатление также и то, что я впервые слышал симфонический оркестр, да к тому же под управлением такого дирижера, как Рахманинов. Для Ивана же Константиновича это не было новостью, однако и он не мог сдержать слез.
Затем последовал Второй концерт. Вышел Рахманинов – длинный, — хмуро улыбнулся, а потом довольно долго примащивался у рояля. Первые же могучие аккорды рояля захватили, а затем последовавшая за ними вкрадчивая, влекущая мелодия оркестра совершенно ошеломили меня и всех слушателей. Когда Рахманинов закончил, публика не просто аплодировала –
выла, орала, бесновалась от восторга. В антракте мы с Иваном Константиновичем молча, не проронив ни слова, прогуливались по саду.
Во втором отделении исполнялась Вторая симфония. Первая, распевная, и вторая, скерцо, части меня очень увлекли, но третью и четвертую части я уже был не в силах слушать – уж очень устал от предыдущего.
После концерта Иван Константинович что-то написал на своей визитной карточке и послал ее Рахманинову.
Выйдя из театра, мы столкнулись с еще одним чудом. Был благодатный поздний июльский вечер, весь пронизанный ароматом цветов и лунным светом. Преисполненные музыкой, мы особенно остро воспринимали эту красоту. Иван Константинович был молчалив и только заметил: «Вот это и есть блаженство, радость и счастье».
Когда на следующий день я пришел к Ивану Константиновичу, он как-то смущенно и даже несколько виновато сообщил мне, что с час назад его навестил Рахманинов, но мне, по забывчивости, Иван Константинович не сказал, что просил Рахманинова заехать к нему хотя бы на 15 минут, да и не надеялся, что тот примет приглашение. Я об этом сильно сожалел, но Иван Константинович сказал, что так оно даже и лучше – ведь я для Рахманинова не компания.
Приближалось уже время отъезда Ивана Константиновича в отпуск. Он собирался в Мариенбад. Я грустил даже при мысли об его отъезде: за этот месяц я очень привязался к нему — он был единственным человеком на всем белом свете, с которым я говорил совершенно откровенно, не скрывая ничего. И он ко мне относился не свысока, а как к равному.
За несколько дней до отъезда он в очень вежливой форме предложил мне на время отъезда 100 рублей, чтобы я, по его выражению, получше экипировался и побаловал себя летом. Это была фантастическая сумма, о такой я и мечтать даже не смел. Все же я нашел в себе сил и разума отказаться принять эти деньги; я опасался, и справедливо, что деньги эти внесут в наши отношения новый элемент: Иван Константинович станет благодетелем, а я – объектом его благотворительности. Сначала он со мной спорил, а затем согласился.
Перед самым отъездом он устроил прием, на который пригласил преподавателей Галюна, Гейнце, Малиновского и протоиерея Троепольского. В тот вечер я впервые отведал шампанского и французского коньяка «Мартель».
Через два дня Иван Константинович уехал. А месяц спустя началась Первая мировая война. Иван Константинович уже в Брест не вернулся, и о его судьбе я ничего узнать не мог. Но до сих пор храню в своем сердце память об этом лучшем из людей, с которым пришлось столкнуться в жизни. Память о нем почти так же дорога, как память о моей жене и моем отце.
Подготовил Владимир ГЛАЗОВ
0 комментариев
Anonymous User
03.11.2012 в 12:13Татьяна
03.11.2012 в 12:13Очень сильная история,ведь человек,ее рассказавший (Штейнгауз), — тоже интересная личность. В наше бы время таких людей, глядишь, и с совестью у всех нас, да и с воспитанием было бы получше.
Туся
07.11.2012 в 19:07Потрясающая история, спасибо огромное, прошу продолжать рубрику- всегда с нетерпением жду новые публикации!
никто
07.11.2012 в 20:15прервалась связь времен. нынешние элиты и близко по уровню культуры не стоят к давно ушедшим. увы и ах, но это объективная реальность. хотя и мерзостей за прошлым числится немало. от ужаса и безнадеги не спасла и высокая КУЛЬТУРА .