Авраам Левин в кануны Великой Отечественной служил в Бресте. В своих воспоминаниях «Свидетельство. Брест, 21 июня — Берлин, 1 мая 1945» он описал день 22 июня 1941 года детально и публицистично.
«И дольше века длится день», — написал Пастернак. Это, конечно, метафора и гипербола, но в памяти моей есть как бы фильм о дне, который не покидает меня всю дальнейшую жизнь. О первом дне войны.
Второй огневой взвод 4-й батареи 447 корпусного артполка. Брест апрель 1941 года
Орудийный расчет на фоне пушки. Крайний слева стоит А. Левин. Май 1941 года
Брест, Северный военный городок, анфилада казармы времен русско-турецкой войны на восточной стороне плаца. Двухэтажные койки, вонь сохнущих на сапогах портянок и выхлопных газов из кишечников кормленных горохом солдат. Обычно только истошный вопль дневального: «Подъем!» — выдергивал из сна, как морковку из грядки. Но на этот раз разбудило что-то другое. Сажусь на койке. Предрассветный полумрак. Какой-то гул, как будто далекая гроза. У окон, выходящих на запад, в сторону границы — до нее километра три — контуры нескольких фигур в белых кальсонах. Сунул ноги в сапоги, подхожу. Перед окном пустынный плац с пьедесталом, на котором раньше возвышался Александр Освободитель, а потом кто-то из польских героев, дальше — длинное двухэтажное темно-красное здание казармы батальона НКВД, а за ним вдалеке, там, где граница, поднимается и опускается, колышется красная стена. Оттуда и идет нарастающий гул. «Что это?» — спрашивает робкий голос. «Война», — твердо отвечает уверенный бас. «Не может быть, — возражает первый. — Объявили бы тревогу, наверное, минные поля на границе рвутся». И сразу в уме всплывает идиотская мысль — значит, воскресенье не (?) пропадет. Целую неделю мы с моим земляком Колькой Яхонтовым и с приданными нам мобилизованными приписниками возились, восстанавливая теннисный корт. Уснул я с предвкушением воскресной игры. Если война, то игра сорвется. Не крушение всей жизни, не ужас перед предстоящим, а вот этот пустяк взволновал прежде всего. Страшный взрыв потряс стены, посыпалась штукатурка — снаряд разорвался где-то в самой казарме. Так никто тревогу и не объявил. Не только посол Германии не предупредил о войне Советское правительство, но даже и дежурный по полку не успел сообщить об этом солдатам и командирам.
Шестьдесят лет я снова и снова мысленно возвращаюсь к загадке внезапности войны. Сотни книг написаны об этой тайне, многие из них я прочитал, но не нашел разгадки, отвечающей правилам аристотелевской логики. Примерно с мая ежедневно над нами, явно занимаясь аэрофотосъемкой, бороздили небо немецкие самолеты. В самый канун рокового дня — в субботу — ребята из волейбольной команды, тренировавшиеся в городе и забежавшие на обратном пути на базар, слышали от женщин, ссылавшихся на паровозных машинистов, пригнавших составы с немецкой стороны Буга, что война начнется завтра. Корчагин из нашего орудийного расчета, ходивший в госпиталь, слышал в крепости от пограничников, что в лесах за Бугом скапливаются танки и устанавливаются на огневых позициях орудия. Перед отбоем вернулись шоферы, перевозившие из Бреста подальше от границы, в Жабинку, штаб корпуса. Но, несмотря на все это, никто, по крайне мере вокруг меня, не думал и не говорил о войне. Почему? Тогда у меня не было ответа. Тут, вопреки начальному намерению, не могу отказаться от современного суждения. Вероятно, потому, что об этом не было объявлено начальством. То, что не исходило сверху, не было напечатано в газетах или объявлено по радио, не существовало и не могло произойти. Было какое-то умственное оцепенение. Не только бойцы и командиры 447-го корпусного артиллерийского полка были охвачены им, но и вся армия вплоть до самых главных генералов и маршалов, вся страна, включая информированных куда больше, чем рядовые солдаты, членов политбюро. Для них тоже существовало лишь то, что исходило от бога, на которого они молились — товарища Сталина. А товарищ Сталин так много слышал о своей гениальной прозорливости, что сам в нее поверил слепо. Раз решив, что Гитлер не будет воевать на два фронта, он уже не мог допустить в мыслях возможности собственной ошибки. Вся информация о немецких планах списывалась им на английскую провокацию. Даже когда немцы вторглись через границу, и их самолеты бомбили города и аэродромы, он требовал не поддаваться на провокации. Чьи провокации? «Вероятно, это англичане подстроили», — надеялся он. Ведь не мог же гениальный товарищ Сталин допустить такую нелепую ошибку. К этому добавлялось оцепенение страха. Но об этом немного ниже. Загадка внезапности, по-видимому, кроется не в логике, а в психологии, и разгадку следует искать не у Аристотеля или Маркса, а у Фрейда, Юнга, Замятина и Оруэлла.
Особенность психологических эффектов в том, что никакой исторический опыт от них не излечивает. Похоже, я дожил до того, что Россия вновь впала в столь знакомый и столь роковой транс.
Война, и впервые за восемь месяцев военной службы нет никакой команды. Я должен сам принимать решения. Прежде всего — одеться. На спинке кровати две гимнастерки — рабочая и выходная — все же воскресенье. На войне придется ползать по земле, надеваю рабочую. Потом ошарашивает мысль, что теперь уже ничего беречь не надо, судорожно переодеваюсь и перекладываю в нагрудный карман комсомольский билет, красноармейскую книжку и капсулу с запиской, куда следует послать извещение о смерти. Бросок к оружейной пирамиде, хватаю винтовку образца 1891-1931 года, подсумок. Ребята, которых посылали работать на склад, говорили, что там запас новеньких карабинов, ими полк должен был быть перевооружен. Но они там и остались, а воевать пришлось со старой мосинской трехлинейкой.
Выход завален разорвавшимся снарядом. Выпрыгиваю в окно почти на голову долговязому лейтенанту Орлову — командиру нашей батареи. «Огневики к орудиям, в парк! Огневики, в парк!» — громко кричит он. Наконец-то первая команда. Бегу вдоль казармы в артиллерийский парк. У торцового выхода из здания щеголеватый красавец-лейтенант Иношвили строит полковую школу. Рядом разрывается снаряд. Несколько человек падает. «Сомкнись!» — невозмутимо командует Иношвили. Бегу мимо дверей клуба, не обращая внимания на разрывы — конечно, не от храбрости, а по неопытности. Ну, вот и артпарк. Огромной скобой стоят орудия. Каждая сторона — дивизион — двенадцать орудий. Два дивизиона по бокам скобы — 152-миллиметровые пушки-гаубицы. Дальность стрельбы — шестнадцать километров. Основание скобы — наш дивизион — 122-миллиметровые пушки. Стреляют на двадцать два километра. Каждое орудие при стрельбе осколочными снарядами поражает живую силу противника в окружности диаметром около шестидесяти метров. Выведенный на огневые позиции полк мог бы, оставаясь почти недостигаемым для вражеской артиллерии, сделать непроходимой полосу более двух километров. Но большинство орудий так и осталось в парке рядом с границей, беззащитное и бесполезное.
В парке — кромешный ад. Он давно засечен аэрофотосъемкой и нанесен на карты немецких артиллеристов, которые ведут интенсивный обстрел. Еще хуже то, что сдетонировали снаряды на прицепах, стоявших перед орудиями. Свистят осколки, жужжа, пролетают гильзы, доски от снарядных ящиков. Поднял голову, а на красном небе — силуэт мессершмитта, огромной черной птицы, из клюва которой вылетают злые пунктиры трассирующих пуль. В воздухе появился и наш истребитель — белый биплан по прозвищу «чайка». Забыв обо всем, задрав головы, смотрим на сражение в воздухе. Еще один мессер. Двое на одного. Бой смещается, и нам уже ничего не видно. Это был первый и последний советский самолет, который мы видели в небе за первые два месяца войны. Никаких офицеров или, как тогда называли, средних командиров не видно, командуют только сержанты — командиры орудий. Осколками разбиты многие трактора. Наш трактор цел, тракторист жив, все ребята расчета невредимы. Приводим свою семитонную пушку в походное положение, прицепляем к трактору, впрыгиваем на станины — поехали. Вслед за другими орудиями через пролом, проделанный в заборе, выезжаем на восточную окраину города. Кончаются дома. Впереди поворот дороги, над которым рвутся не то шрапнельные, не то бризантные снаряды. Сзади за Бугом висят аэростаты, корректирующие огонь. Командир орудия сержант Самойленко командует спешиться и, минуя опасный поворот, по гипотенузе срезать угол. Спрыгиваю со станины и оказываюсь перед лежащим на обочине молоденьким раненым, судя по красным петлицам — пехотинцем. Рука у него лежит на груди, и под ней расплывается кровавое пятно. «Братцы, добейте, братцы, помилосердствуйте», — громко и монотонно повторяет он. С этой картины, и теперь стоящей перед моими глазами, и началась для меня война. До этого все было, как во сне. «Братцы, помилосердствуйте!» — звучит у меня в ушах вот уже шестьдесят девять лет. Часто по ночам, ворочаясь без сна, я вспоминаю этого раненого паренька и для успокоения совести думаю, что, может быть, его подобрали и выходили местные жители или немцы.
Когда-то, лежа на вагонной полке, я неожиданно понял, что сложился стих. Начинался он строкой: «Воспоминанье о войне — напоминанье о вине…» Незаживающая рана — вина перед этим моим ровесником — вылилась в этих словах.
«Вперед!» — кричит Самойленко, и я бегу по вспаханному полю. Рвутся снаряды, вспоминаю, что в прочитанных книгах написано — надо падать. Падаю и только потом замечаю, что в ствол винтовки попала земля. Слава богу, что мне не пришлось из нее стрелять, пока не вычистил — разорвало бы ствол. Добегаем до дороги. За ней опушка березовой рощи. Через некоторое время благополучно подъезжают орудия. Их заводят между деревьями, и выстраивают фронт батарей. Забиваем сошники. Можно открывать огонь. Пока с Колей Яхонтовым выходим на опушку. Видны горящие дома Бреста и дальше все те же аэростаты — корректировщики. «Хорошо бы дожить и посмотреть, чем все это кончится», — говорит Коля. Мы тогда не догадывались, что, по удивительному сочетанию случайностей, только мы вдвоем и еще потерявший одну ногу Сережка Федотов из всех, кто был с нами в этом леске, доживем до конца войны.
Трое оставшихся в живых из орудийных расчетов дивизиона — Николай Яхонтов, Авраам Левин, Сергей Федотов
Потом был вот этот самый длинный день в моей жизни. Ни один другой я не запомнил в таких подробностях, почти поминутно. И сейчас, спустя шестьдесят девять лет (я пишу это в мае 2010 года) перед моим, как когда-то говаривали, умственным взором или, как говорят теперь, будто на экране телевизора, всплывают и сменяются кадры. Забитая солдатами и пушками узкая дорога, палит солнце. Над головой почти беспрерывно висят юнкерсы. Я уже различаю: 88-ые, с убранными шасси, сбрасывают бомбы в горизонтальном полете. Бомбы падают в стороне от дороги, и мы уже научились почти не обращать на них внимания. Иное дело 87-ые. Они выстраиваются в кружок и поочередно с ревом пикируют на дорогу, поливая ее пулеметами и сбрасывая бомбы. Нет ни зенитных установок, ни наших истребителей. Прячемся под станины орудий и стреляем из винтовок. Отчаяние беспомощности. Прямо у меня над ухом — пистолетные выстрелы. Оглядываюсь — помощник начальника штаба полка капитан Бойко бессмысленно палит из своего ТТ и в крик матерится. Во время особенно бешеного налета сбегаем с дороги под стены деревенского дома. Мечется хозяйка, прижимая к себе двух детишек. «Хлопчики, — умоляюще спрашивает она, — где горш — у хате або на воле?» А мы и сами не знаем. Начальства старше майора Янчевского — командира нашего дивизиона — почти не видно. Только время от времени по обочине проносится стоящий в открытом люке Т-26 генерал — командир танковой бригады, располагавшейся в Южном военном городке. Говорят, что он с немногими вырвавшимися из ангаров танками пытается организовать прикрытие отхода. В середине дня на своей «эмке» на несколько минут появляется командир нашего полка полковник Маврин. Больше его я не видел никогда. Пока наша колонна уцелевших пушек со скоростью пешехода тащилась под бомбами, вся остальная часть полка во главе с полковником, вместо того, чтобы попытаться организовать оборону, на машинах умчалась на восток. Через много лет после войны я узнал, что добежали они сначала до Могилева, потом до Орла. Там получили новые пушки. Полк отличился при обороне Тулы и закончил войну, кажется, под Либавой. Сам Маврин потом стал командиром бригады и погиб. Похоронен он в Москве, где на кладбище стоит памятник.
Ближе к вечеру колонна добралась до железнодорожной станции Жабинка. Там, конечно, уже не было штаба нашего 28-го корпуса, который перебрался туда накануне вечером, но на железнодорожных путях стояли новенькие 122-миллиметровые гаубицы, которые никто не собирался эвакуировать. То ли не было паровозов, то ли все, кому надлежало об этом позаботиться, уже удрали подальше. Видимо, чтобы уйти от непрерывных атак с воздуха. Янчевский принял разумное решение — свернуть с большака на проселочную дорогу. В это же время часть нашей колонны отделилась и заняла огневые позиции. Действовала она, кажется, под командованием командира 1-го дивизиона полка капитана Савина. Некоторое время спустя раздались первые залпы. Не заставили себя ждать немецкие бомбардировщики. Долго оттуда доносились разрывы бомб. Что стало с артиллеристами — не знаю. Встретил через лет двадцать пять после войны капитана Савина, к тому времени уже отставного полковника. Но он как-то быстро исчез, и поговорить с ним не удалось.
Между тем движение нашей колонны застопорилось. Мостик через небольшую канаву не выдержал тяжести многотонного орудия. Оставив трактористов вытаскивать технику, мы слезли со станин и пошли дальше пешком. За целый день ничего не только не ели, но почти и не пили. В небольшой дубраве наткнулись на хутор и попросили воды. Пожилой хозяин запрягал в телегу лошадь. Объяснил: «Мы в лес. У меня там еще с той войны бункер есть». Сердобольная хозяйка вместо воды напоила нас холодным молоком из хранившегося в колодце бидона и дала еще по куску хлеба. Вышли на оставленное нами ранее шоссе и наткнулись на растянувшуюся по обе стороны цепь. Это, как я понял, было последнее прикрытие отходящих войск. Кто-то его организовал. Впервые за весь день я увидел какую-то попытку внести некоторый порядок в хаотическое бегство. Здесь вперемежку шли рядовые и командиры с кубиками в петлицах, пехотинцы, танкисты в шлемах, рядом со мной оказался старший лейтенант с петлицами летчика. Мы заняли место в цепи. Над головами носился немецкий мессершмитт, поливая огнем при каждом заходе. Но отчаявшиеся люди уже не обращали на него никакого внимания. С шоссе послышался грохот наших тракторов. Они все же смогли перебраться через канаву. Опять уселись на станины и уже в сумерках въехали в Кобрин. Так кончился этот самый длинный день в моей жизни…»
А. Левин после выписки из госпиталя. Декабрь 1941
Брест. Встреча ветеранов. А. Левин стоит крайним справа 1985 год
Ответить